— Кофейник на плите, — промолвила Или с выразительной ухмылкой.
Пришлось снять тележку с тормоза, проехаться к плите, снова жать подбородком на кнопки — обездвиживать кресло на велосипедных колесах и оживлять манипуляторы. Наконец кофейник оказался в шестипалом экстензоре. Алюминиевый манипулятор поднимал его рывочками, придрагивая, словно рука страдающего болезнью Паркинсона. Однако айсибиэмовская чудо-техника позволила наполнить чашку, почти не пролив кофе.
Отец Хэнди горестно крякнул и сказал:
— Не присоединяюсь к тебе, ибо сегодня ночью и давеча утром страдал желудочной коликой.
Он чувствовал себя физически разбитым. "Даром что у меня полный комплект членов, нынче с утра мне не лучше твоего — железы и гормоны как взбесились!"
Священник закурил сигарету — первую на сегодня. Затянувшись слабоватым, но настоящим табачком, он ощутил некоторое облегчение: клин клином вышибают — этот яд снижал содержание в крови прочих ядов.
Отец Хэнди приободрился, сел за стол напротив Тибора, который с неизменной развеселой улыбкой безропотно отхлебывал не в меру горячий кофе.
Однако, однако…
"Порой невнятная физическая боль есть наше предвиденье неприятностей, — думалось отцу Хэнди. — Не потому ли я так разбит с самого утра? И не потому ли так плохо тебе, Тибор? Твоя улыбочка меня не обманывает. Предчувствуешь, чем я тебя огорошу — точнее, обязан огорошить? А выбирать мне не приходится, потому как я червяк, фитюлька — что прикажут, то и делаю. Один день в неделю, по вторникам, во время проповеди, моими устами глаголет истина — впрочем, и дня мне не дано, а только какой-то час".
— Ну, Тибор, — сказал отец Хэнди, — wie geht es Heute?
— Es geht mir gut, — незамедлительно отозвался Тибор.
Обычно они с наслаждением предавались воспоминаниям и вели ученые диалоги на немецком языке, охотно тревожа тени Гете и Гейне, Шиллера, Кафки и Фаллады. Оба жили для этого и этим. Теперь, когда только назревала очередная долгая работа, их общение носило характер почти священного ритуала, приготовляя духовную почву для работы. Когда же художник с головой уходил в работу, для бесед оставались только густые сумерки — за невозможностью долго рисовать при жидком свете керосиновых ламп или церковного камина. "Никудышное освещение, — временами жаловался Тибор и, привыкший преуменьшать свои горести, добавлял: — От него глаза подустают".
На самом же деле ему грозило превеликое несчастье: ежели, не приведи господь, зрение испортится, ни очков, ни специалиста по их изготовлению он не сыщет. Насколько было известно отцу Хэнди, на просторах Вайоминга и Юты в последнее время не найти ни одной линзы.
А коли возникнет острая нужда в очках, Тибору придется отправиться в странствие. Отец Хэнди и думать не хотел об этом — чаще всего церковные служащие, насильно отправленные в путешествие, так и не возвращались. Причина их невозвращения оставалась загадкой: может быть, они оставались, потому что в других очагах цивилизации было лучше… Или их не отпускали обратно из мест, где было еще хуже? Судя по сообщениям радио — новости передавали ежедневно в шесть часов вечера, — в некоторых районах было лучше, в других хуже.
Теперь мир был дискретным, состоял из множества островков цивилизации. Все связи между ними были разрушены. Те самые связи, которые создавали прежнее хваленое повсеместное "единообразие".
— "Ты понимаешь?" — речитативом пропел отец Хэнди строчку из "Руддигора".
Тибор тут же прекратил пить кофе и пропел в ответ следующую строку:
— "Пожалуй, понимаю. Всенепременно долг исполнить надо!"
Он даже поставил чашку обратно на стол, защелкав своими манипуляторами.
— "Закон относится ко всем…" — продолжил отец Хэнди.
Как бы про себя, с подлинной горечью, Тибор допел:
— "…кто уклониться от него не смог!" Он повернул голову в сторону священника и уставился на него долгим взглядом, нервно облизывая губы.
— В чем, собственно, дело? — наконец спросил калека.
"А дело в том, — подумал отец Хэнди, — что я несвободен; я частица большой системы — последнее звено цепи, которое ходит ходуном, приплясывает и гоношится, когда всю цепь дергают там, вверху, на другом конце. Мы веруем, сам знаешь, что на том конце обретается Нездешнее, коего смутные распоряжения мы честно стараемся понять и выполнить, ибо верим — знаем! — что его хотения не просто непреложны, но и справедливы".
— Мы не рабы, — произнес он вслух. — Хотя все мы — слуги. Мы вольны оставить службу. И ты — тоже. Даже я мог бы покинуть свой пост, если бы посчитал нужным. — "Но этого не сделаю — давным-давно принял окончательное решение и связал себя самого тайной клятвой". — Вот ты, зачем ты здесь работаешь?
Тибор ответил с осторожностью:
— Ну, потому что вы мне платите.
— Плачу, но не принуждаю.
— Есть-то надо. Какой я никакой, а пищу потребляю.
Отец Хэнди произнес приподнятым тоном:
— Нам ведомо, что ты мог бы без труда найти работу — где угодно и какую угодно. Твоим талантам всюду найдется применение, даром что ты… увечный.
— Дрезденская оратория, — вдруг произнес Тибор.
— А? Что? — растерялся священник.
— Как-нибудь, — сказал Тибор, — подключите генератор к электронному органу, я сыграю вам ее, и вы ее узнаете. Дрезденская оратория, она поднимает дух. Она указует горе. Туда, в высь небесную, откель вас взашей выгнали.
— О, совсем не так! — запротестовал отец Хэнди.
— О, совсем так! — ядовито возразил Тибор, и его исхудалое лицо пошло морщинами от разом закипевшей ярости, ибо дело касалось кровных его убеждений. — Пусть оно и "доброе", это ваше милосердное могущество. Все равно оно вынуждает вас делать некоторые вещи, которым и название подыскивать нет охоты. Скажите мне прямо: мне что, надо закрасить уже нарисованное? Или заказ на фреску отменяется вообще?