Господь гнева - Страница 22


К оглавлению

22

Абернати продолжал ухмыляться.

— Что тут смешного? — задиристо осведомился Пит.

— Возможно, именно так, со смешком, голодный расспрашивает о том, какие закуски стояли на шведском столе, — сказал Абернати.

Пит вспыхнул, сознавая, что этого никак не скрыть, ибо обычно он заливается краской до самой лысоватой макушки.

Он раздраженно передернул плечами и, отвернувшись, спросил:

— А вам-то что? Зачем спрашиваете?

— Просто любопытно. — Священник почесал подбородок и убрал с лица улыбку. — Я человек любопытный; знания о плотских радостях, даже из вторых рук, все равно знания.

— Вероятно, многолетнее выслушивание чужих исповедей способствует развитию болезненного любопытства, — обронил Пит, по-прежнему не глядя на Абернати.

— Даже если так, это нисколько не оскверняет обряд таинства исповеди.

— Я знаю, что говорили вальденсы.  Я хотел сказать…

— Ты хотел сказать, что я вроде тех, кто в дырочку подсматривает за голыми бабами. — Абернати удрученно вздохнул, поднялся со стула, одернул сутану. — Ладно, я пошел домой.

Пит проводил священника до двери, а заодно и выпустил на двор Тома-Шустрика, чтоб тот сделал свои обычные вечерние дела.

Повсюду пыль была прибита росой. Но копыта голштинки поднимали дорожную пыль, которая летела в лицо Тибору. Он отворачивал голову в сторону и обозревал утренний пейзаж.

"Какие цвета! Сколько красок!.. Господи Иисусе! Какие краски!" — думал Тибор.

Утром мир красок живет особой жизнью: эта влажная зелень листьев, эта пастельная маслянистость серо-голубых перышек сойки, этот насыщенно-сочный цвет конских яблок — все и вся смотрится иначе! Чудесное преображение длится часов до одиннадцати. Потом буйство красок вроде бы остается, но магия как бы ускользает из мира — влажная магия утра.

Девять тридцать. Западный край неба подернут дымкой тумана. Она напомнила Тибору тени на репродукциях картин Рембрандта. Проще простого подделаться под колорит и стиль этого художника. Толкуют о каких-то особенных глазах на его портретах… И что публика в них находит? Что хочет, то и находит. Потому что Рембрандт дает только тени, тени и тени. Ничего больше. Он не утренний художник, а потому ничего не стоит писать точнехонько в его манере. А вот картины этих истинно утренних художников, импрессионистов, которые образовали единое направление, быть может, только потому, что жили в одном районе Парижа и сидели рядом за столиками в кафе "Gaibois", — их картины черта с два подделаешь. Они умели увидеть необычайность утреннего мира — и норовили ухватить его, пробуя то одни приемы, то другие, ходя кругами вокруг совершенства.

Тибор упоенно наблюдал за птицами, впитывал прелесть их полета. Ах, утро даже слишком хорошо! Так бы и нарисовал всю эту благодать акварелью! Или нет, лучше не пожалеть сил и нарисовать маслом — слой за слоем, слой за слоем, как это ни трудно.

Рисовать, рисовать — работой отстраняя от себя…

Что отстраняя?

Корова тихонько всхрапнула, и Тибор отозвался ласковым, столь же нечленораздельным звуком.

Господи! Знал бы кто, как он ненавидел работать при искусственном освещении! Да, церковного полумрака, освещенного свечами или факелами, достаточно для проработки деталей, для росписи темных углов или фризов — словом, для работы над второстепенным. Но произведение в целом — das Dinge selber — должно быть дитя света, творение утра.

Мысли, улетевшие так далеко, вернулись к земному, насущному — и утренние краски на время как бы поблекли.

Дом Абернати располагался за холмом, примерно в миле отсюда. С такой скоростью он прибудет туда к десяти. И что потом? Тибор снова отгонял размышления на эту тему — тем, что стал мысленно рисовать дерево. Однако на новосозданном рисунке наступила вдруг осень, листья увяли и облетели.

Так что же потом?

Он вторгся в его сознание неожиданно — образ Бога любви и милосердия. Буквально несколько дней назад. Если его примут в лоно христианства и окрестят, ему, как он это понимает, даже не придется исповедоваться и получать отпущение грехов. Когда-то еретики-анабаптисты решительно отрицали таинство исповеди. Лично он ничего против исповеди не имеет, вот только не хочется выворачивать глубины своей души, разнагишаться перед кем-то в сутане — признаваться в тайном вожделении, говорить о том, как его воображению рисовались груди Элен — подобные облакам, или молочная кожа на животе Лурин, или как он мысленно впивался в медовые губы Фэй. Совсем не тянет рассказывать о том, как он присваивал холсты и мраморные блоки для создания собственных, а не заказных произведений.

Что сказал бы на все это доктор богословия Абернати? А, вилы ему в бок! Ничего этого он не услышит! Сегодня же будет так: Абернати елейным голоском посоветует ему и то и се, всучит катехизис  для внимательного изучения, дабы позже проэкзаменовать, совершить обряд крещения и объявить христианином. Все пройдет без сучка без задоринки…

Но что же в таком случае портило радость от этого замечательного утра?

Ночью ему снилась его настенная роспись. Пустое место в центре, где следовало изобразить Карлтона Люфтойфеля, буквально вопияло о заполнении. Глаза на фотке, которую подсунул Доминус Маккомас, упрямо глядели мимо Тибора. Никак этот человек не хотел посмотреть ему прямо в глаза. Ну да ладно, рано или поздно их взгляды встретятся. Стоит только увидеть этого человека, поймать его взгляд — не ускользающий, как у героев Рембрандта, нет! — а точно сфокусированный взгляд Господа Гнева, и вобрать в свою память каждый мускул, каждую черточку Его Лика, — как они двигаются, как изменяются, что напряжено, что расслаблено; стоит ему хорошенько рассмотреть Его мешки у глаз или синие круги под Его глазами, прочувствовать параллелограммы Его лба и все прочие составляющие лица, в открытую обращенного к нему хотя бы на мгновение-другое в утреннем свете, — о, тогда вакуум в центре картины будет немедленно заполнен! Если Тибору доведется хоть однажды увидеть это лицо, тогда и весь мир вместе с ним увидит это лицо — через призму тиборовского видения, благодаря его шестипалому манипулятору…

22